К «памятникам»

Когда били колокола...

М. М. Пришвин

 (Из дневников 1926—1932 годов)

Мы публикуем выдержки из дневников Михаи­ла Михайловича Пришвина вместе с его фотогра­фиями о гибели древнейших колоколов Троице-Сергиевой лавры зимой 1929—1930 годов.

Название «Когда били колокола...» написано рукой Пришвина на коробке с сотнями сохранив­шихся негативов.

В это время Пришвин жил в Сергиевом Посаде (переименованном в дни уничтожения колоколов в город Загорск). Каждый день писатель фиксиро­вал в дневнике все. что происходило в те дни в Лавре. Предлагаемые выдержки взяты в основном из дневника 1930 года, который в настоящее время готовится к печати в полном объеме.

Этот дневник свидетельствует, что закрытие церквей, уничтожение памятников искусства и, по слову Пришвина, «живых организованных лич­ностей» происходило одновременно с проведением принудительной коллективизации в деревне.

В том же 1930 году само творчество Пришвина подверглось резкой, целенаправленной критике со стороны представителей литературной группиров­ки РАПП. В периодической печати одна за другой появились статьи, дискриминирующие творчество писателя: статья М. Григорьева «Бегство в Берен-деево царство» («На литературном посту», 1930, № 8), А. Ефремина «Михаил Пришвин» («Крас­ная новь», 1930, № 9—10), того же М. Григорьева «Пришвин, алпатовщина и Перевал» («Литера­турная газета», 1930, № 57, 4 декабря). Писателю инкриминировался уход от классовой борьбы, «оп­равдание старины» как «один из способов борьбы против нашей советской культуры», «преображе­ние действительности в волшебную сказку».

Несколько раз на долгом писательском пути приходила Пришвину мысль бросить занятие ис­кусством. В 1923 году он писал: «Я... как ласточ­ка, на которую дети накинули мертвую петлю на нею, но ласточка легкая, не давится, пырхает, и гететь не летит, и не виснет как мертвая».

И теперь перед лицом гибели русской культуры вновь задумывается о смысле своего дела, сво-й жизни. 27 октября 1930 года он записывает в ^невнике: «Мне хотелось идти по дороге так долго, ока хватит сил, и потом свернуть в лес, лечь в ов­раг и постепенно умереть. Мысль эта явилась мне сама собой... она последнее время живет со мной, и с удивлением вычитал я на днях у Ницше, что это —«русский фатализм». Правда, это не совсем самоубийство: я не прекращаю жизнь свою, а только не поддерживаю, потому что устал...»

Документальное свидетельство писателя о гибе­ли колоколов годуновской эпохи — лишь малая часть огромного дневника Пришвина — этой по­истине летописи русской жизни, начиная с 1905 го­да и кончая днем смерти писателя: 16 января 1954 года — в этот день Пришвин сделал свою послед­нюю запись.                              ^

Не будет преувеличением сказать, что Пришвин жил своим дневником. Ведение дневника превра­тилось для писателя в органическую потребность. в условие его духовного существования. В самые трудные и опасные 1937—1939 годы он писал мельчайшим почерком в маленьких записных кар­манных книжках (записи можно прочесть только с помощью лупы).

В начале Великой Отечественной войны осенью 1941 года 70-летний писатель, покидая Москву, единственное, что захватил с собой,— это чемодан с рукописями дневников.

Когда враг подступал к Ярославскому краю, где Пришвин жил в деревне Усолье, писатель заклеил свои дневники в старую резиновую лодку, чтобы зарыть их в лесу на случай, если придется уходить из окружения в глубь Бармазовских лесов.

«Нес я эти тетрадки,— пишет Пришвин,— эту кладовую несгораемых слов за собою всюду... Мои тетрадки есть мое оправдание, суд моей совести над делом жизни».

Пришвин принадлежал к тем натурам, у кото­рых жизнь и работа сливаются в одно нераздель­ное целое, и в этом смысле надо понимать слова А. М. Горького, что у Пришвина не жизнь, а жи­тие.

В чем же было призвание художника, которое, несмотря ни на что, давало ему силы жить и ве­рить в жизнь?

Приведем несколько записей из дневника:

«...кругом страданья (говорит писатель Гри­горьев).Страданья,— ответил я,— не харак­терно для времени, с этим я покончил... пусть стра­данья, а я буду вестником радости».

«Я вспомнил юношу на платформе с зенитным орудием. Стон, и вой, и вопль был в воздухе от де­ревенских женщин, провожающих эшелон на вой­ну. Слезы рекой лились о всех и о том юноше, кото­рый сидел и улыбался возле зенитного ору­дия.

— Он улыбается! — сказал кто-то возле меня. И кто-то ответил:

— А ты вглядись и пойми, чего эта улыбка сто­ит ему».

«...Вот откуда происходит мое писательство, и эта улыбка в писательстве пронесла меня невреди­мым сквозь пещь огненную» (1944).

Останавливаешься в удивлении перед этой го­товностью Пришвина-художника отстаивать свою веру в светлое начало жизни, в возможность ее гармонии, отстаивать героически, до конца, до последнего стона. Отстаивать хотя бы для буду­щих людей — ксис возможность, как поддержку.

И. М. Пришвин.

1926.

23 ноября. Учитель, посетивший Троицкую Лав­ру с экскурсией, сказал при виде «Троицы» Рубле­ва ученикам:«Все говорят, что на этой иконе уди­вительно сохранились краски, но краски на папи­росных коробочках по маслу гораздо ярче».

Толпа каких-то уродливых людей окружила мо­щи преп. Сергия, молча разглядывая кости под стеклом, наконец один сказал:

— Нетленные!

И все загоготали.

С каким бы наслаждением в это время я провел тоненькую черную машинную ниточку и потихо­нечку дернул, чтобы череп хоть чуть-чуть шевель­нулся. Вот бы посмотреть, как мчатся в безумии обезьяны. Я бы не стал их обманывать, чтобы со­бирать с них медные копейки, как делал монах, и увозить на каждую службу из церкви на украше­ние обители. Я бы только их попугал, чтобы они, подходя к недоступному им и непостижимому, имели страх...

1929.

22 ноября. В Лавре снимают колокола, и тот в 4000 пудов, единственный в мире, тоже пойдет в переливку. Чистое злодейство, и заступиться нель­зя никому и как-то неприлично: слишком много жизней губят ежедневно, чтобы можно было от­стаивать колокол...

12 декабря. Сейчас резко обозначаются два по­нимания жизни. Одним — все в индустриализа­ции страны, в пятилетке и тракторных колоннах, они глубоко уверены, что если удастся организо­

вать крестьян в коллективы, добыть хлеб, а потом все остальное, необходимое для жизни, то нот и все. И так они этим живут, иногда же, когда вооб­разят себе, что нигде в свете не было такого вели­кого коллектива, приходят прямо в восторг.

Другие всему этому хлебно-тракторному кол­лективу не придают никакого значения, не дают себе труда даже вдуматься в суть дела. Их в сод­рогание приводит вид разбитой паперти у Троицы, сброшенного на землю колокола, кинотеатр в цер­кви и место отдыха, обязательное для всех граж­дан безбожие и, вообще, это высшее достижение, индустриальное извлечение хлеба из земли... Пусть бы! — думают они,— по существу в (нрзб.), но раз оно противопоставляется вызыва­юще любви (хлеб вместо любви), тем становится и враждебным: что-то вроде искушения Сатаны...

25 декабря. Пусть отменят Рождество, сколько хотят, мое Рождество вечное, потому что не я ми­шурой убираю дерево, а мороз старается. На вос­ходе березовые опушки, словно мороз щекой к солнцу стал и они стали ему разукрашивать: ника­кими словами не передать, как разукрасились бе­резовые опушки, сколько блесток... след триумфа­тора.

1930.

4 января. Показывал Павловне' упавший вчера колокол, при близком разглядывании сегодня за­метил, что и у Екатерины Великой, и у Петра Пер­вого маленькие носы на барельефных изображе­ниях тяпнуты молотком: это, наверно, издевались

 

И. М. Пришвин.

 

 

 

рабочие, когда еще колокол висел. Самое же тяж­кое из этого раздумья является о наших богатст­вах в искусстве: раз «быть или не быть» индуст­рии, то почему не спустить и Рембрандта на под­шипники. И спустят, как пить дать, все спустят непременно. Павловна сказала:«Народ навозный, всю красоту продадут».

5 января. (Запись на полях): Погонят в коллек­тив.

1) Как у нас церковь закрыли.

2) ...— Пойдем, мы тоже, когда умрем, поглядят и пойдут.

3) — Когда его сбросили? — Ночью, в 12 часов.

4) — Как поднимали! Сбросить — техника, вся­кие специалисты, а ведь как, дураки, подымали.

Поп: — Пустой! языка нет.— Ну, так чего же...— Чего? — Да вы говорили, что просто упал и ничего не было: откуда же возьмется, если языка нет: лишенец...

6 января. Сочельник. Верующим к Рождеству вышел сюрприз. Созвали их. Набралось множест­во мальчишек. Вышел дефективный человек и ска­зал речь против Христа. Уличные мальчишки ра­довались, смеялись, верующие молчали: им было страшно сказать за Христа, потому что вся жизнь их зависит от кооператива, перестанут хлеб выда­вать и крышка! После речи своей дефективное ли­цо предложило закрыть церковь. Верующие и (кое)-какие старинные: Тарасиха и другие молча­ли. И так вышло, что верующие люди оставили се­бя сами без Рождества и церковь закрыли. Сердца больные, животы голодные и постоянная мысль в голове: рано или поздно погонят в коллектив.

8 января. Вчера сброшены языки с Годунова и Карнаухого2. Карнаухий на домкратах. В пятницу он будет брошен на Царя с целью разбить его. Го­ворят, старый звонарь пришел сюда, приложился к колоколу, простился с ним:«Прощай, мой друг!» и ушел, как пьяный.

Был какой-то еще старик, как увидел, ни на кого не посмотрел, сказал: «Сукины дети!» Везде шны­ряет уполномоченный ГПУ. Его бесстрастие. И, вообще, намечается тип такого чисто государ­ственного человека: ему до тебя, как человека, нет никакого дела. Холодное, неумолимое сущест­во.

Разговор об отливке колоколов, о способах под­нятия, о времени отливки и устройства колоколь­ни, и все врут, хотя тут же над головой стоит дата начала закладки здания при Анне Иоановне в 1741 году и окончания при Екатерине в 1769-м. «Все врут, никто ничего не помнит теперь вер­но»,— закончила одна женщина.

9 января. На колокольне идет работа по снятию Карнаухого, очень плохо он поддается, качается, рвет канаты, два домкрата смял, работа опасная, и снимать было чуть-чуть рискованно. Большим колоколом, тросами, лебедками завладели дети. Внутри колокола полно ребят, с утра до ночи коло­кол звенит... Время от времени в пролете, откуда упал колокол, появляется т. Литвинов и русской руганью, но как-то по-латышски бесстыдно и жес­токо ругается на ребят.

Остряки говорят: бьет в большие колокола и с перезвоном.

15 января. 11-го сбросили Карнаухого. Как по-

разному умирали колокола. Большой, Царь, как большой доверился людям в том, что они ему ниче­го худого не сделают, дался опуститься на рельсы и с огромной скоростью покатился. Потом он за­рылся головой глубоко в землю. Толпы детей при­ходили к нему, и все эти дни звонили в края его, а внутри устроили себе настоящую детскую ком­нату.

Карнаухий как будто чувствовал недоброе и с самого начала не давался, то качнется, то разло­мает домкрат, то дерево под ним трескается, то ка­нат оборвется. И на рельсы шел неохотно, его по­тащили тросами...

При своей громадной форме, подходящей боль­шому Царю, он был очень тонкий: его 1200 пудов были отлиты почти по форме Царя в 4000. Зато вот когда он упал, то разбился вдребезги. Ужасно лязгнуло и вдруг все исчезло: по-прежнему лежал на своем месте царь-колокол и в разные стороны от него по белому снегу бежали быстро осколки Карнаухого. Мне, бывшему сзади Царя, не было видно, что спереди и от него отлетел огромный ку­сок.

Сторож подошел ко мне и спросил, почему я в окне, а не с молодежью на дворе.— Потому,— ответил я,— что там опасно: они молодые, им не страшно и не жалко своей жизни.— Верно,— ответил сторож,— молодежи много, а нам, стари­кам, жизнь свою надо продлить... — Зачем,— удивился я нелепому обороту мысли.— По­смотреть,— сказал он,— чем у них все кончится, они ведь не знали, что было, им и неинтересно, а нам сравнить хочется, нам надо продлить.

Вдруг совершенно стихли дурацкие крики опе­раторов, и слышалось только визжание лебе­док при потягивании тросов. Потом глубина про­лета вся заполнилась и от неба на той стороне осталось только, чтобы дать очертание форм ог­ромного колокола. Пошел, пошел! И он медленно двинулся по рельсам.

16 января. Осматривали музей. Две женщины делали вид, что рассматривают мощи преп. Сер­гия, как вдруг одна перекрестилась и только бы вот губам ее коснуться стекла, вдруг стере­гущий мощи коммунист резко крикнул: «Не­льзя!»

Рассказывали, будто одна женщина из Москвы не посмотрела на запрещение, прикладывалась и молилась на коленях. У нее взяли документы и в Москве лишили комнаты.

Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и все полетело: по всей стране теперь идет уничтожение культурных ценностей и живых организованных личностей.

Всегда ли революцию сопровождает погром («грабь награбленное»)?

Сильнейшая центральная власть и несомнен­ная мощь Красной Армии — вот все «ergo sum» 3 коллектива Советской России. Человеку, погло­щенному этим, конечно, могут показаться смеш­ными наши слезы о гибели памятников культуры. Мало ли памятников на свете! Хватит! И правда, завтра миллионы людей, быть может, останутся без куска хлеба, стоит ли серьезно горевать о ги­бели памятников?

Вот жуть с колхозами!

17 января. Не то замечательно, что явился негодяй — ими хоть пруд пруди! — а что довольно было ему явиться и назвать Дом ученых контр­революционным учреждением, чтобы вся Москва начала говорить о закрытии Дома ученых. По всей вероятности, такое же происхождение имеют и нынешние зверства в отношении памятников искусства.

19 января. Весь день отделывал снимки колоко­ла. «Разрушите храм сей»... 4. На какие-нибудь 30 верст, а мой колокол будет звонить по всей земле, на всех языках. Но... Вот это «но» и за­влекает в тему: какое должно быть мое слово, что­бы звучало как бронза!

Все это время лебедкой поднимали высоко язык большого колокола и бросали его на кусок Кар-наухого и Большого, дробили так и грузили. И непрерывно с утра до ночи приходили люди и повторяли: трудно опускать, а как же было под­нимать?

Внутренность нашего большого колокола, под которым мы живем, была наполнена туманом:

чуть виднелась колокольня, но резко слышались металлические раскаты лебедок, управляющих движением большого колокола на пути по крыше, с которой сегодня он должен свалиться...

Вот на дворе сложена поленница березовых дров, сделанная для нашего тепла из когда-то живых берез. Мы теперь ими топимся, и этим теплом, размножаясь, движемся куда-то вперед

(«мы»—род человеческий). Точно так же, как

дрова, и электричество, и вся техника усложня­ется, потому что мы размножаемся. И так мы живем, создавая из всего живого средства для своего размножения. И, конечно, если дать пол­ную волю государству, оно вернет нас непремен­но к состоянию пчел или муравьев, то есть мы все будем работать в государственном конвейере, каждый в отдельности, ничего не понимая в це­лом. Пока еще все миросозерцания, кроме казен­ного, запрещены, настанет время, когда над этим будут просто смеяться. Каждый будет вполне удовлетворен своим делом и отдыхом.

Вот почему и был разбит большой колокол: он ведь представлял собой своими краями круг гори­зонта и звон его купно... (не дописано).

Язык Карнаухого был вырван и сброшен еще дня три тому назад, губы колокола изорваны домкратами.

«Аргус» 1913г. № 8. Очерк Зарина «Колокола». Еще египтяне и ассирийцы «звоном созывали молящихся в храмы». А за 200 л. до Р. X. историки дают точное описание колоколов в современном значении. В Китае, Японии, Индии— за 4000 лет до Р. X.

В Зап. Европе начало колоколов в VII в. В Лондоне 850 пуд.— самый большой, если

не считать Кельнского «великого молчальника» в 1312 п. (неудачный). В России первое упоминание в 1066 г. В XVI в. в Ростове «благовестник» 1000 п. Конец XVII в. в Ростове митрополит Иона Сы-соевич — страстный ревнитель колокольного де­ла — в 1689 г. он отлил знаменитые 3 Ростов­ских колокола: «Сысой» 2000 пуд., «Полиемпный» 1000 п. и будничный «^Лебедь» 500 п.

Троице-Серг.— в конце XVII в. отлит в 3319 п. и в 1746 Елизаветой перелит и доб. до 4000 п. («Царь») Годунов — 1850 и «Кирноцкий» 1275 п.

В Москве на Колок. Ивана Великого «Успен­ский» — 3355 п. 4 ф.

Крепостной Смагин «собирал звоны» и обучал звонарей.

23 января. Все воскресенье и понедельник горел костер под Царем,— чтобы оттаяла земля и ко­локол упал на отбитые края ближе к месту пред­полагаемого падения Годунова. Рабочие на коло­кольне строили клетку под Годунова.

24 января. Редкость великая: солнечный день. Царя подкопали и подперли домкратом. В воскре­сенье рассчитывают бросить Годунова.

Образы религиозной мысли, заменявшие фило­софский язык при выполнении завета: «шедше, научите все народы» 5, ныне отброшены, как об­ман. «Сознательные» люди последовательны, если разбивают колокола. Жалки возражения с точки зрения охраны памятников искусств.

Иной человек по делам своим, по образу жизни

подвижник и настоящий герой, но если коснуться его сознания, то оно чисто мышиное: внутри его самая подлая нынешняя тревога и готовность уступить даже Бога, лишь бы сохранить бытие на этом пути, который извне представляется нам героическим.

Мы ездили вечером на извозчике к Кожевнико­ву. 6.— Плохо живется? — спросил я извозчи­ка.— Очень плохо,— ответил он,— перегоняют в коллектив.— Не всем плохо от этого,— сказал я.— Да, не всем, только лучше немногим.

Через некоторое время он сказал:—Ждать <у хорошего можно для наших внуков, они помнить ничего нашего, как мы страдали, не будут.— Будут счастливы,— сказал я,— и не будут по­мнить о нашем мучении,— какие счастливые сви­ньи! Извозчик очень понял меня и со смехом ска­зал: — Выходит, мы мучаемся для счастливых свиней. (Кстати,— вот зачем мощи и крест).

Растет некрещеная Русь.

Нечто страшное постепенно доходит до нашего

обывательского сознания, это — что зло может оставаться совсем безнаказанным и новая ликую­щая жизнь может вырастать на трупах замучен­ных людей и созданной ими культуры без памяти о них.

Рабочие сказали, что решено оставить на коло­кольнях 1000 пудов.— «Лебедь» останется? — Не

27 Прометей 16

знаем, сказали: остается 1000 пудов.— А Николь­ский? Ничего не ответили рабочие, в сознании их и других разрушителей имя тонуло в пудах.

— Православный? — спросил я.— Православ­ный,— ответил он.— Не тяжело было в первый раз разбивать колокол? — Нет,— ответил он,— я же за старшими шел и делал, как они, а потом само пошло. И рассказал, что плата им на артель 50 коп. с пуда и заработок выходит по 8 1/2 р. в день.

Говорил с рабочими о Годунове, я спрашивал, не опасно ли будет стоять (нрзб.) на крыше.— Нет,— говорили они,— совсем даже не опасно.— А вот когда будете выводить из пролета на рельсы, не может он тут на бок...— Нет,— ответили рабо­чие,— из пролета на рельсы мы проведем его, как барана.

Колокола, все равно, как и мощи, и все другие образы религиозной мысли уничтожаются гневом обманутых детей. Такое великое надо разуме­ние...

25 января. Лебедками и полиспастами 7 повер­нули Царя так, что выломанная часть пришлась вверх. Это для того, чтобы Годунов угодил как раз в этот вылом и Царь разломился.

Жгун определенно сказал, что «Лебедок» и с ним еще два сторонние колокола остаются.

27 января. На сегодня обещают бросать Году­нова.

28 января. Падение <Годунова» (1600—1930 г.) в 11 утра.

А это верно, что Царь, Годунов и Карнаухий висели рядом и были разбиты падением одного на другой. Так и русское государство было раз­бито раздором. Некоторые утешают себя тем, что сложится лучше. Это все равно, что говорить о старинном колоколе, отлитом Годуновым, что из расплавленных кусков его бронзы будут отлиты колхозные машины и красивые статуи Ленина и Сталина...

Сначала одна старуха поднялась к моему окну, вероятно, какая-нибудь родственница сторожа. Напрасно говорил я ей, что опасно, что старому человеку незачем и смотреть на это. Она осталась, потому что такая бессмысленная старуха должна быть при всякой смерти, человека, все равно как колокола... К ней присоединились еще какие-то женщины, сам сторож, дети прямо с салазками, и началось у них то знакомое всем нам обрядовое ожидание, как на Пасхе ночью первого удара ко­локола, приезда архиерея или...

О Царе старуха сказала:

— Большой-то как легко шел!

— Легко, а земля все-таки дрогнула.

— Ну, не без того, ведь четыре тысячи пу­дов. Штукатурка посыпалась, как упал, а пошел, как легко, как хорошо!

Совершенно так же говорила старуха о боль­шом колоколе, как о покойнике каком-нибудь:

— Иван-то Митрофаныч как хорошо лежит! Потом о Карнаухом:

— Вот вижу: идет; идет, идет, идет — бах! и нет его, совсем ничего нет, и только бегут по белому снегу черные осколки его, как мыши.

Послышалось пение, это шел для охраны отряд новобранцев, вошел и стал возле Троицкого со­бора с пением:

— Умрем за это!

Рабочие спустились с колокольни к лебедкам. У дверей расставились кое-что понимающие со­трудники музея. Когда лебедки загремели, кто-то из них сказал:

— Гремит и, видно, не поддается...

— Еще бы,— ответил другой,— ведь это ше­стнадцатый век тащат.

— Долго что-то,— вздохнула старуха,— вот тоже Карнаухого часа два дожидались. Хоро­шо, легко Большой шел: не успели стать, глядим, идет, как паровоз.

Показался рабочий и стал смазывать жиром рельсы.

— Бараньим салом подмазывают! , — В каждом деле так, не подмажешь, не пой­дет.

— Да, Большой-то летел, и как здорово!

— Будут ли опять делать?

— Колокол?

— Нет, какие колокола, что уж! Я про ступень­ки на колокольне говорю разбитые, будут ли их делать.

— Ступеньки... на что их!

— Ах, как легко шел Большой. Жалко мне. Работали, старались. С насмешкой кто-то ответил:

— И тут стараются, и тут работают. После нас опять перерабатывать будут, а после них опять, так жизнь идет.

— Жизнь, конечно, идет, только дедушки и ба­бушки внучкам рассказывают, и вот и мы им расскажем, какие мы колокола видели.

После некоторого перерыва в работе, когда все как бы замерло и время остановилось, из двери колокольни вышел Жгун с портфелем и за ним все рабочие. На колокольне остался один Лева-фото­граф 8. Жгун с рабочими удалился к толпе, дал сигнал, лебедки загремели, тросы натянулись и вдруг упали вниз: это значило, колокол (нрзб.) и пошел сам.

— Сейчас покажется! — сказали сзади меня.

— Ах!

Показался. И так тихо, так неохотно шел, как-то подозрительно. За ним, сгорая, дымилась на рельсах подмазка. Щелкнув затвором в момент, когда он, потеряв под собой рельсы, стал накло­няться, я предохранил себя от осколков, откинул­ся за косяк окна. Гул был могучий и продолжи­тельный. После того картина внизу явилась, как и раньше: по-прежнему лежал подбитый Царь, и только по огромному куску, пудов в триста, шагах в пятнадцати от Царя, можно было догадаться, что это от Годунова, который разбился в куски.

Большой дал новую трещину. Пытались раз­ломать его блоками полиспастом, но ничего не вы­шло...

Так окончил жизнь свою в 330 лет печальный

колокол, звуки которого в посаде привыкли сое­динять с несчастьем, смертью и т. п. По словам Попова, это сложилось из того, что 1-го мая слу­жились панихиды по Годуновым и, конечно, зво­нили в этот колокол. (На полях):

Друг мой, какие это пустяки, не в том дело, что его при Годунове отливали, многие из нас самих начало своей духовной организации полу­чили при Годунове,— каком Годунове! через тво­рения эллинов от Эллады и от Египта и кровь наша, обрываясь (нрзб.) бежит от первобытного человека.

Многие из нас тоже колокола очень звучные и в падении колокола (нрзб.) и собираются перед собственной смертью.

Мотив утомительно, нудно повторяющийся:

сколько пудов и как подымали и воспоминания о тех колоколах, которые упали.

29 января. Мы отправились снять все, что оста­лось на колокольне.

Рабочие лебедками подымали язык большого колокола и с высоты бросали его на Царя. Сто­пудовый язык отскакивал, как мячик. Подводы напрасно ждали обломков.

В следующем ярусе после того, заваленного бревнами и обрывками тросов, где висели не­когда Царь, Карнаухий и Годунов, мы с радо­стью увидели много колоколов, это были все те, о которых говорили: — «Остается тысяча пудов».

Это был прежде всего славословный колокол Лебедь («Лебедок»), висящий посередине, и часть «зазвонных колоколов». В западном пролете оста­вался один колокол (из четырех). Можно надеять­ся, что это остался знаменитый «чудотворцев ко­локол», отлитый игуменом Никоном в 1420 году. В северном пролете оставались два, один из них царя Алексея Михайловича.

С большим трудом мы сняли верхние возы. В морозный день, безветренный, дым из труб бе­лый стремился на небо и многое закрывал.

30 января. Как удивительно вчера сошлись обе мои темы: 1) революционное разрушение свя­тынь: несчастнейшего народа и 2) медвежье-игру­шечное с высоты колокольни мы разглядели ко­лечко народа, окружающего представление Ма­рии Петровны 9.

31 января. Жгун с сокрушением рассказывал Леве о своем промахе: он доложил о трудности снятия «Лебедя», и тут оказалось, «Лебедь» один из древнейших колоколов, и его решили сохра­нить.— Надо было кокнуть его на колокольне,— сказал Жгун,— а потом и доказывать.

Вот такие они все техники. Такой же и (нрзб.) и Лева таким же был бы, если бы не мое влияние, и я, не будь у меня таланта.

3 февраля. Трагедия с колоколом потому траге­дия, что очень все близко к самому человеку:

правда, колокол, хотя бы Годунов, был как бы личным явлением меди, то была просто медь, масса, а то вот эта масса представлена формой звучащей, скажем прямо, личностью, единствен­ным в мире колоколом Годуновым, ныне обрат­но возвращенным в природный сплав. Но и то бы ничего, это есть в мире, бывает, даже цивили­зованные народы сплавляются. Страшна в этом

некая принципиальность — как равнодушие к форме личного бытия: служила медь колоколом, а теперь потребовалось, и будет подшипником. И самое страшное, когда переведешь на себя: — Ты, скажут, писатель Пришвин, сказками занима­ешься, приказываем тебе писать о колхозах.

6 февраля. Два разоренные, обобранные попа, в чем были, в паническом страхе бежали из Александровского уезда. На станции Берендеево они сошли с поезда, остриглись, переоделись в какое-то рубище и потом продолжили свой путь до Сергиева. Тут было раньше прибежище всем таким людям. Но теперь нет ничего, и даже'имя свое Троица переменила. Теперь это Загорск.

7 февраля. Ходили с Левой в лаврскую баню. По пути видели остатки колоколов: несколько об­ломков Царя и тот большой, пудов в 300 кусок Годунова, который отлетел на 15 шагов.

Университет, говорят, превращается в Политех­никум, и это, «вообще говоря», вполне понятно:

революция наша с самого начала не счшалась с тогами ученых и так постепенно через 12 лет превратила науку в технику и ученую деятель­ность в спецслужбу. Было благо-го-го-вение к науке даже и у попа Мишки Рождественского:

занимался краеведением и стариной. Теперь поп Мишка Рождественский служит в Рудметаллтрес-те, занимается добыванием цветного металла из колоколов и больше не поп 'Мишка Рожде­ственский, а тов. Октябрьский.

Я лично давным-давно расстался с научным «миросозерцанием», но сохранил уважение и те­перь сохраняю к аскетизму ученых и их неза­висимости от влияния многоразбойной повсе­дневной жизни. Несомненно, особенно у нас, кор­порация ученых была определенной большой общественной и политической силой. Теперь она снишла до основания и ученые стали просто тех­никами.

И Космос изъят из Академии. Давно пора? спектральный анализ почтенный метод для тех­ника, но он именно противник космоса.

Что же принесет с собой новый молодой человек на ту сторону бездны, разделившей нас с мечтой о любви к ближнему по церковным за­ветам и с милым гуманизмом науки?

8 февраля. Непокорные колокола (Истор. Вест­ник. 1880.Т.П, ст. 796).

Битва под Нарвой (1770 г.). В 1701 г. неслы­ханная мера— 1/4 часть колоколов отобрать. В конце 1701 г. было добыто 8000 пуд. меди.

2 марта. (Вырезка из газеты): «Что это: полити­ческое руководство колхозом или политика его разложения и дискредитации? Я уже не говорю о тех, с позволения сказать, «революционерах», ко­торые дело организации артели начинают со снятия колоколов. Снять колокола — подумаешь, какая ррреволюционность!»

(Сталин. Известия, 2 марта 1930 г.)

Вчера было напечатано распоряжение о том, чтобы в средних школах не мучили детей лишен­цев за их лишенство. Так резко выделялись эти строки среди человеконенавистнических, что все

это заметили и все об этом говорили. К этому так странно прибавляли, что будто бы к 15 марта хотят отменить пятидневку. В воздухе запахло поворотом: боги насытились кровью. И правда, се­годня напечатана статья Сталина «Головокруже­ние от успехов», в которой он идет сам против себя. Едва ли когда-нибудь доходили политики до такого цинизма: правда, как на это смотреть, если, например, отдав приказ об уничтожении колоколов, через некоторое время, когда коло­кола будут разбиты, стал бы негодовать на тех, кто их разбивал.

В учреждениях, в редакциях, в магазинах сон­но, пусто и как-то пыльно, везде остатки чего-то, хлама. Да, по-видимому, дальше идти некуда...

12 марта. После манифеста мало-помалу опре­деляется положение: сразу вскочили цены на дере­венские продукты, это значит, мужик стал прода­вать (в пользу себя), а не распродавать ввиду коллективизации. И, заметно, многие перестали думать о войне, что, по всей вероятности, и более верно: не будет войны. Сколько же порезано ско­та, во что обошелся стране этот неверный шаг пра­вительства, опыт срочной принудительной кол­лективизации. Говорят, в два года не восстано­вить. А в области культуры, разрушение всей 12-летней работы интеллигенции по сохранению па­мятников искусства?

16 марта. А. Н. Тихонов t0 (я говорю о нем, потому что он, Базаров — имя им легион) все неразумное в политике презрительно называет «головотяпством». Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизнен­ные примеры их неправильной, жестокой поли­тики. Помню, еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокой­но, что у нас в правительстве все разумно и гу­манно.— Кто же виноват? — спросил я.— Зна­чит, народ такой,— ответил Каменев.

Теперь то же самое, все ужасающие преступле­ния этой зимы относятся не к руководителям по­литики, а к головотяпам. А такие люди, как Ти­хонов, Базаров, Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей... Для них, высших бар марксизма, головотяпами являются уже и Сталины... Их вера, опорный пункт— раз­ум и наука.

Эти филистеры и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксист­ского «разума» и научной классовой борьбы, яв­ляются истинными виновниками «головотяпства».

Они презирают правительство, но сидят около него и другого ничего не желают. Вот Есенин повесился и тем спас многих поэтов: стали бо­яться их трогать. Предложи этим разумникам вместе сгореть, как в старину за веру горели русские люди. «— За что же гореть? — спросят они,— все принципы у нас очень хорошие, желать больше нечего: разве сам по себе коллективизм плох, или не нужна стране индустриализация? Защита материнства, детства, бедноты — разве все это плохо? За что гореть?»

Вероятно, так было и в эпоху Никона: исправ­ление богослужебных книг было вполне разумно, но в то же время под предлогом общего лика раз­умности происходила подмена внутреннего суще­ства. Принципа, за который стоять, как и в наше время, не было — схватились за двуперстие и за это горели.

Значит, не в принципе дело, а в том, что веры нет: интеллигенция уже погорела.

В редакцию журнала «Октябрь» ".

«Месяц тому назад я был свидетелем гибели редчайшего, даже единственного в мире музы­кального инструмента Растреллевской колоколь­ни: сбрасывались один на другой и разбивались величайшие в мире колокола Годуновской эпохи. Целесообразности не было никакой в смысле материальной: восемь тысяч пудов бронзы можно было набрать из обыкновенных колоколов. С точ­ки зрения антирелигиозности поступок не может быть оправдан, потому что колокола на заре человеческой культуры служили не церкви, а об­щественности. И единственный в мире музыкаль­ный инструмент — Растреллевская колокольня могла бы служить делу социализма: на ней можно было играть 1-го мая революционные марши, и процессии рабочих под звуки революционных колоколов, единственных в мире, привлекли бы к (нрзб.) любопытное внимание иностранцев.

Я являюсь в религиозном отношении челове­ком совершенно свободным и разделяю вполне взгляд Перикла: чем больше богов, тем госу­дарство богаче. Я являюсь смертельным врагом того мрачного фанатизма, который несомненно живет в сердцах некоторых влиятельных членов партии и порождает те преступления относительно живой жизни, которые post factum называют искривлением партлинии.

Я готов с эпиграфом Сталина «Снять колоко­ла — подумаешь, какая революционность!» напи­сать новую «поэму с фотографиями». Я напишу ее с темпераментом и без малейшего лукавства.

Если мне будет дана возможность высказаться, не озираясь на «партлинию», то я готов удовлетво­риться не только гонораром пролетарского писа­теля, а даже и вовсе отказаться от денег, если их мало в редакции.

Обсудите с товарищами мое предложение и напишите безоговорочно: да или нет. Если да, я приступаю к работе, нет — буду продолжать писа­ние своей книги для маленьких детей».

22 марта. Какой разрыв в душе моей, какая боль бессмысленная. Утомленный бездельем, ду­маю иногда: «как бы ужаснулся какой-нибудь восторженный мой читатель, если бы он заглянул в мою пустоту».

9 апреля. Князь сказал: — Иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли до­ходит.

Фотографировал весну: снег с летними облака­ми, снег на глазах рождает воду, и летние обла­ка уже спешат отразиться в этой мутной воде. Летят журавли...

Мальчишка потребовал: — Сними меня! Я про­молчал. Он лезет.— Убирайся! — сказал я. Он отстал и камнем меня в затылок, меня, старика, собиравшего материалы для детских рассказов. Что было делать? Он пустился бежать во весь

дух. Сверху видели два молодых человека. Я им пожаловался. Они не отозвались даже...

Вот так и съел камень.

Конечно, такие мальчишки всегда были, но боли такой не было в душе и потому камень нынешнего времени гораздо больнее ударил. Боль небывалая. И некуда с ней прислониться, как раньше бывало («некому слезу утереть»). Бывало, все надеемся: вот переможем, нажмем и будет лучше. Главное тогда (хотя бы при Ле­нине) думалось, что можно смириться, по-челове­чески кому-то рассказать и поймут, и заступятся. Теперь некому заступиться. И вовсе пропади — совсем не отзовутся, потому что мало ли пропало всяких людей и пропадает каждый день.

10 апреля. Никогда весной не был я таким гражданином, как теперь: мысль о гибнущей родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах, напротив, все эти ручейки из-под снега, песенки жаворонок и зябликов, молодая звезда на заре — все это каким-то образом непре­менно возвращает к убийственной росстани:

жить до смерти в полунищете среди нищих, озлобленно воспитанных по идее классовой борь­бы, или отдаться в плен чужих людей, которые с иностранной точки зрения взвесят твою жизнь и установят ее небольшую международную зна­чимость...

Заболей я какой-нибудь смертельной болезнью, жена моя Ефросинья Павловна непременно с первой поры сделала бы меня самого виновни­ком... Очень возможно, что и я сам бы признал свою вину, и во всяком случае, в тот момент, когда болезнь даст отдых, порадовался бы людям и жизни всей вообще: ну, умираю и умру, так надо, а все-таки, ну, как же славно они живут. Так вот это состояние легче и во всяком случае как-то достойней, (чем) теперь: я здоров как бык, в полном расцвете своего таланта, а родина, умирая, проходит мимо, и ей не до тебя.

Так вот что хочу я сказать: лучше мне, лучше умереть самому и в хорошие мужественные мину­ты радоваться, что жизнь остается хорошая, чем самому оставаться и думать, что жизнь, заклю­ченная в понятие «родина», проходит. Нет ничего печальней одинокого дерева на вырубке...

20 апреля. Эпоха диктатуры страшно понизила нравственное сознание масс и, по-моему, главным образом через мальчишек, которых в месячный срок учат на курсах «в два счета на ять» классовой борьбе. Их бы таких надо было на фронт, и они бы героями были, а они упражняются в герой­стве на беззащитных гражданах под видом войны с кулаками. Так через них и сами граждане мало-помалу затемняются в своем нравственном созна­нии.

Вот моя хозяйка в Переславище Домна Ива­новна какая хорошая, трудолюбивая женщина, и вот как удивила она меня, как задела, как рас­строила. Правда, ничто так не расстраивает, как это понижение сознания. В этот раз разговори­лись мы о конском мясе, что вот мужики правиль­но же едят конскую колбасу «тпру, тпру, а едят», хоть бы что. Домна Ивановна при этом расска­зала, что сапом от конины можно заразиться, что в Кимрах так было — сорок человек заразились.

— Расстреливать будут! — сказала Д. И.

— Виновников? — спросил я, полагая, что ветеринар недосмотрел и вот их за это.

— Да, да,— не поняла меня Д. И.,— всех их сорок человек расстреляют, чтобы других не заражали.

— Вздор! — сказал я,— не может этого быть. И рассказал Д. И — е о двух-трех случаях из медицинской практики, когда смерть человека и ему самому кажется желанной и другим очень полезно, а вот нельзя...                    "

— Подумайте,— рассказал я,— если бы можно было уничтожить безнадежно больных, то непре­менно это перекинулось бы на бесполезных, по­том стали бы отбирать на племя более сильных, а слабых топить. Чуть нехватка в чем, и лишних долой. С землей-то как хорошо: переумножились люди — и чистка! Да разве так можно! Да разве можно поверить тому Кимренскому сапу, Господь с вами. Домна Ивановна.

Равнодушно так ответила Д. И.:

— За что купила, за то продаю, Михаил Ми­хайлович, слышала от людей, сказывали, что бо­лезнь заразная, неизлечимая...

Тяжело мне было, главное, потому, что речь моя так и не возвратила Домне Ивановне ее прежнее, очевидно, умирающее в ней сознание. Правда, столько расстреливают людей, признан­ных граждан вредными, почему же не расстрелять зараженных этой страшной неизлечимой бо­лезнью людей...

27 апреля. Встретил искусствоведа из Третья­ковки (Свирина) и сказал ему, что для нашего искусства наступает пещерное время и нам самим теперь загодя надо подготовить пещерку. Или взять прямо решиться сгореть в срубе по при­меру наших предков 16-го в. Свирин сказал на это, что у него из головы не выходит — покон­чить с собой прыжком в крематорий.— А разве можно? — спросил я.— Можно,— сказал он,— когда ворота крематория открываются, чтобы про­пустить гроб, есть момент, когда можно прыг­нуть.

6 мая. За событиями не надо гоняться. Каждое событие дает волну, которая достигнет непре­менно и тебя, сидящего за тысячу верст от ис­хода его. Нужно только быть готовым в себе самом, чтобы по явлениям в твоей повседневной жизни понимать и общую мировую жизнь. На де­ле, конечно, есть множество волн, которые дока­тываются до тебя едва заметными и потому не воспринимаются. Но среди них все-таки всегда найдется довольно, чтобы думать и понимать ис­торию. Вот ограбили, сбросили колокола у нас — я понял борьбу креста и пентаграммы.

С колокольни Растреллевской сбросить крест не посмели, зато маем и в октябре устраивают из него посредством электрических простых лампо­чек пентаграмму.

В Федерации, а говорят, и везде будет так:

установилась твердая пятидневка, то есть, пять * дней работают, а шестой день отдыхают. Таким

образом, больше нет уже непрерывки, из-за кото­рой ввели пятидневку. Все свелось к спору с Бо­гом. Он велел шесть дней работать, а у нас велят пять.

А везде, на всем свете есть воскресенье.

30 ноября. Приближается годовщина уничто­жения Сергиевских колоколов. Это было очень похоже на зрелище публичной казни. В особен­ности жаль «Годунова». Ведь если бы в царе Борисе одном было дело, еще бы ничего, но между царем Борисом и колоколом «Годуновым» еще ведь Пушкин.

1932.

12 февраля. Снова вернулось тепло, метелица, и в белом чернеют строения Лавры, знаменитая колокольня с разбитыми колоколами и все...

— Чего ты смотришь? — спросил меня ма­ленький мальчик.

— А что это,— спросил я, указывая на здание Лавры,— ты знаешь?

— Знаю,— ответил он бойко,— это раньше тут Бог был.

На чистке.— Как относитесь к религиозному

культу? — Бога нет. Сильно сказано было, и чистке был бы конец, но какой-то ядовитый про­стой человек из темного угла попросил разреше­ния задать вопрос и так задал: — Вы сказали, что теперь Бога нет, а позвольте узнать, как вы ду­маете о прошлом, был ли раньше Бог.— Был! — ответил №.

Все переменится скоро от радио, электричества, воздухоплавания, газовых войн, и социализм дойдет до того, что каждый будет отвечать за обороненное внутреннее слово.

Все слова, улыбки, рукопожатия, слезы получат иное, внешнее, условное значение. Но в глубине личности спор о жертве (Троица) останется и будет накопляться. Быть может, настанет время, когда некоторые получат возможность шептаться, больше и больше, воздух наполнится шепотом или нечленораздельными звуками, или даже темными непонятными словами, которыми говорят ма­ленькие дети, и, наконец, как у детей, выйдет первое слово... и тут начнется эпоха второго при­шествия Христа.

Вступление, подготовка текста и примечания Л. А. Рязановой.

примечания.

' Ефросинья Павловна Смогалё-ва — первая жена Пришвина.

2 Настоящее имя колокола «Кир-ноцкий». См. запись 19 января о чте­нии Пришвиным очерка А. Зарина <Колокола» в журнале «Аргус» № 8. Спб., 1913.

3 Пришвин вольно употребляет латинское выражение «cogito, ergo sum»: «Я мыслю, следовательно, я существую».

4 Пришвин не совсем точно приво­дит слова Христа: «Иисус сказал им в ответ: разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его». Евангелие от Иоанна, гл. 2, стих 19.

5 Имеются в виду слова Хри­ста: <Итак, идите, научите все на­роды, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа». Евангелие от Матфея, гл. 28, стих 19.

Кожевников     А.  В. (1891— ?) — русский советский пи­

сатель, автор книг о преобразовании Сибири, социалистическом строитель­стве и др.

7 Устройство, предназначенное для подъема и перемещения тяже­стей: система подвижных и неподви­жных блоков, огибаемых гибким ка­натом.

8 Лев Михайлович Пришвин-Алпатов — старший сын писателя.

9 В эти дни по городу давала уличные представления бродячая труппа цыган с дрессированными медведями.

'"Тихонов А. Н. (псевд.— Серебров) — (1880—1956» — рус­ский советский литературный деятель, писатель, сотрудничал с А. М. Горь­ким, после Октябрьской революции заведовал издательством «Всемирная литература», редактировал многие литературные журналы.

" Черновик письма.

Возврат в начало

К содержанию сайта

© С. Корнецов, Ростов-на-Дону, 2001

 
 

Используются технологии uCoz